ЗАДАТЬ ВОПРОС ЗАКАЗАТЬ ПЕРЕВОД

Диалоги о художественных переводах. Дилан Томас. Диалог пятый: Winter’s Tale

01 Фев 2018

Пятым переводом, представленным на оценку Читателю, был перевод поэмы Дилана Томаса Winter’s Tale
 
Dylan Thomas
Winters Tale
 
It is a winter's tale
That the snow blind twilight ferries over the lakes
And floating fields from the farm in the cup of the vales,
Gliding windless through the hand folded flakes,
The pale breath of cattle at the stealthy sail,

And the stars falling cold,
And the smell of hay in the snow, and the far owl
Warning among the folds, and the frozen hold
Flocked with the sheep white smoke of the farm house cowl
In the river wended vales where the tale was told.

Once when the world turned old
On a star of faith pure as the drifting bread,
As the food and flames of the snow, a man unrolled
The scrolls of fire that burned in his heart and head,
Torn and alone in a farm house in a fold

Of fields. And burning then
In his firelit island ringed by the winged snow
And the dung hills white as wool and the hen
Roosts sleeping chill till the flame of the cock crow
Combs through the mantled yards and the morning men

Stumble out with their spades,
The cattle stirring, the mousing cat stepping shy,
The puffed birds hopping and hunting, the milkmaids
Gentle in their clogs over the fallen sky,
And all the woken farm at its white trades,

He knelt, he wept, he prayed,
By the spit and the black pot in the log bright light
And the cup and the cut bread in the dancing shade,
In the muffled house, in the quick of night,
At the point of love, forsaken and afraid.

He knelt on the cold stones,
He wept from the crest of grief, he prayed to the veiled sky
May his hunger go howling on bare white bones
Past the statues of the stables and the sky roofed sties
And the duck pond glass and the blinding byres alone
 
Into the home of prayers
And fires where he should prowl down the cloud
Of his snow blind love and rush in the white lairs.
His naked need struck him howling and bowed
Though no sound flowed down the hand folded air
 
But only the wind strung
Hunger of birds in the fields of the bread of water, tossed
In high corn and the harvest melting on their tongues.
And his nameless need bound him burning and lost
When cold as snow he should run the wended vales among

The rivers mouthed in night,
And drown in the drifts of his need, and lie curled caught
In the always desiring centre of the white
Inhuman cradle and the bride bed forever sought
By the believer lost and the hurled outcast of light.

Deliver him, he cried,
By losing him all in love, and cast his need
Alone and naked in the engulfing bride,
Never to flourish in the fields of the white seed
Or flower under the time dying flesh astride.

Listen. The minstrels sing
In the departed villages. The nightingale,
Dust in the buried wood, flies on the grains of her wings
And spells on the winds of the dead his winter's tale.
The voice of the dust of water from the withered spring

Is telling. The wizened
Stream with bells and baying water bounds. The dew rings
On the gristed leaves and the long gone glistening
Parish of snow. The carved mouths in the rock are wind swept strings.
Time sings through the intricately dead snow drop. Listen.
 
 
 
It was a hand or sound
In the long ago land that glided the dark door wide
And there outside on the bread of the ground
A she bird rose and rayed like a burning bride.
A she bird dawned, and her breast with snow and scarlet downed.

Look. And the dancers move
On the departed, snow bushed green, wanton in moon light
As a dust of pigeons. Exulting, the grave hooved
Horses, centaur dead, turn and tread the drenched white
Paddocks in the farms of birds. The dead oak walks for love.

The carved limbs in the rock
Leap, as to trumpets. Calligraphy of the old
Leaves is dancing. Lines of age on the stones weave in a flock.
And the harp shaped voice of the water's dust plucks in a fold
Of fields. For love, the long ago she bird rises. Look.
 
And the wild wings were raised
Above her folded head, and the soft feathered voice
Was flying through the house as though the she bird praised
And all the elements of the slow fall rejoiced
That a man knelt alone in the cup of the vales,
 
In the mantle and calm,
By the spit and the black pot in the log bright light.
And the sky of birds in the plumed voice charmed
Him up and he ran like a wind after the kindling flight
Past the blind barns and byres of the windless farm.
 
In the poles of the year
When black birds died like priests in the cloaked hedge row
And over the cloth of counties the far hills rode near,
Under the one leaved trees ran a scarecrow of snow
And fast through the drifts of the thickets antlered like deer,
 
Rags and prayers down the knee-
Deep hillocks and loud on the numbed lakes,
All night lost and long wading in the wake of the she-
Bird through the times and lands and tribes of the slow flakes.
 
Listen and look where she sails the goose plucked sea,
 
The sky, the bird, the bride,
The cloud, the need, the planted stars, the joy beyond
The fields of seed and the time dying flesh astride,
The heavens, the heaven, the grave, the burning font.
In the far ago land the door of his death glided wide,
 
And the bird descended.
On a bread white hill over the cupped farm
And the lakes and floating fields and the river wended
Vales where he prayed to come to the last harm
And the home of prayers and fires, the tale ended.
 
The dancing perishes
On the white, no longer growing green, and, minstrel dead,
The singing breaks in the snow shoed villages of wishes
That once cut the figures of birds on the deep bread
And over the glazed lakes skated the shapes of fishes
 
Flying. The rite is shorn
Of nightingale and centaur dead horse. The springs wither
Back. Lines of age sleep on the stones till trumpeting dawn.
Exultation lies down. Time buries the spring weather
That belled and bounded with the fossil and the dew reborn.
 
For the bird lay bedded
In a choir of wings, as though she slept or died,
And the wings glided wide and he was hymned and wedded,
And through the thighs of the engulfing bride,
The woman breasted and the heaven headed
 
Bird, he was brought low,
Burning in the bride bed of love, in the whirl-
Pool at the wanting centre, in the folds
Of paradise, in the spun bud of the world.
And she rose with him flowering in her melting snow.

 

Дилан Томас
Беспамятство зимы
 
Беспамятство зимы
В полях, плывущих с фермы, — верный признак 
Слепой поземки, сумерек земных.
В скота дыханье бледном – парус-призрак
Скользящей тишины вдоль облаков немых.

Промерзший звездопад,
Заснеженного гумна запах. Дальняя сова
Ворчит в лесных изгибах. Льдистый сад.
Наполненный белесым дымом фермерский саван
В долинах, в оплетении реки, где этот клад

Показан был стареющему веку
Звезда чиста, как хлеб, что преломлен с единоверцем,
Как снежная крупа и блики — человеку
Дал пламени скрижали развернуть в его мозгу и сердце.
Истерзан, одинок в лесном дому, и в реку

Брошен он в кровавой мести
На острове, что окольцован быстрокрылым снегом.
Саврасые холмы блестят как шерсть, и на насесте
Недвижных кур чернеет силуэт до петушиной неги,
Несущейся в сады, крестьян бредущих вместе

С лопатами у плеч наперевес.
Кот-крысолов в прыжке по стойлам сеет смуту,
Порханье певчих птиц, молочниц под навес
В их деревянных башмаках скликает утро,
И звуками полны дома окрест.

Молился на коленях он, рыдал и выл.
Котел на угольях, в мерцающем огне заплеванное ложе,
Хлеб преломленный, чашка, тени полутьмы,
Дом оглушенный, ночь – клинок из ножен…
В любви оставлен, страхе, забытьи

Он преклонил колени на холодный
Камень, стонал, боготворил вуалевое небо.
Да будут кости белые его у голода холопы,
А монументами – свинарник, ясли, невод…
И зеркало пруда, коровника колоды

В молельном оказались сне,
И пламени язык, с которым он бродил
По той любви незрячей, по белым междометьям… Лес
И обнаженный блуд его к земле склонил,
Но звуки не спустились вниз с небес.
 
И только ветер с моря нанизал
На струны голод птиц в полях, где горек кукурузный
Хлеб, и урожай на языках – слеза.
Там похоть безымянная его сожгла, и узник,
Он плелся по канавам, снег его терзал,

И реки огрызались в темноте,
И он тонул в волнах бесплотной плоти, сомкнувши веки,
Свернувшись в ярком сгустке тел.
Безжалостна купель и ложе брачное навеки
Его как парию распяли на кресте. 

- Яви его! – он выл,
- И потеряй всего, в любви, отбросив похоть,
В отшельничестве, вседовольстве наготы,
В полях, белесой сединой накрытых. Хоть
Бы один цветок! Но только плоти еще ни след, ни запах не простыл.

Послушай. Менестрели днесь
Поют в усопших деревнях. И в соловьиных рощах
Пыль погребенных древ летит в ее крылах. И здесь
В беспамятстве зимы как будто ропщет
Весны далекий голос – водяная взвесь

Под кожей ноздреватой.
Высохший поток в своих пределах. Капельки воды
На ржавых листьях, снег обмякшей ватой,
Кусочки льда как мириад разверстых уст. Ты
Только слушай. Время ищет путь сквозь листьев серпантин замысловатый.
 
 
Был этот звук или рука
В давно земле ушедшей, что двери широко раскрыв,
Оставила пред дверью ломти хлеба. С них как огненный рукав
Во тьме взлетела птица, пала с высоты –
И грудкой алой в снег. Как ножны тесака.

Смотри. Танцоры между нами
В снегу усопшей зелени. Распутный лунный свет
Как голубиный дым. И торжествующий могильный камень
Коней-кентавров выпустил со следом в след
В ограде пастбищ птичьих ферм. И мертвый дуб к любви идет веками.

Глыб каменных изрезан пах
В прыжке под трубный голос. Прихотливый почерк
Опавших листьев в танце. Хитросплетенье линий жизни на камнях,
Отточенный звучаньем арфы шум воды средь почек,
Полей извилин и к любви взлетевших птах.
 
Взлетели дикие крыла
Над головой морщинистой, и оперенный мягкий голос
Струился в доме будто птичья похвала,
Ликуя, зернами стекал упругий колос…
Колена странник преклонил. Поземка все мела
 
В покровах ночи. Тишина,
Котел на угольях, в мерцающем огне заплеванное ложе,
И птичий небосвод плюмажем заклинал
Его. Он диким ветром стал и с обожженной кожей
Летел навстречу яслям и хлевам.

В ослопье года
Черное редеет воронье – ненужные жрецы под плащаницей,
И в пологах зимы далекие холмы как точки и тире неведомого кода,
И под одним из них насупленных деревьев лица,
Что снег сгоняют сквозь сугробы как олении рога. Природа,

Золы частички, дальняя мольба колено-
Преклоненных бугорков и в громогласии озер оцепенелых, на
Растревоженной ночи, и зыбкий брод, пузырчатая пена –
Последок птиц, что медленно кружат сквозь времена, пространства, племена.
Ты слушай и смотри – они плывут в гусиный океан. И вены

Неба, птицы, пыл
И облака, и страсть, и россыпь звезд, и древний лель
Там, далеко в полях, где плоти еще ни след, ни запах не остыл,
Придел небесный, небеса, могилы, жгучая купель
В дому, давно ушедшем, что смерти двери широко раскрыл. 

И стая птиц спустилась. Белым
Пшеничным хлебом полнятся холмы. И вскоре
Пришло в движенье все – река, озера, дальние наделы,
Обочины дорог, что он прошел, молясь, к последней скорби,
Пристанищу паломников, огней. Что сделал

Он? Танцоров больше нет
На зелени в мертвенной белизне. И менестрели
Мертвы. Дома желания накрыл поющий снега след.
Следы, как очертанья птиц, в глубоком хлебе. Размерен
Над озерцом, покрытым толстым льдом, скользящий силуэт

Летящих рыб. Обряд зачах
Без своего кентавра (он почил) и соловья. Весна и семя
Отцвели. Хитросплетенья линий жизни на камнях
Заснули. Ликование ушло. Весну хоронит время,
Но она звонит в колокола и возрождается в росе и каменных лучах.
 
И в хоре певчих крыл
Та стая птах как будто спит в смертельном сне
Объята, в отшельничестве, вседовольстве наготы
Раскинуты их крылья. Был повенчан он, воспет.
Придел небесный пал. Грудь обнажила женщина. О, ты,

Крылатая. Не лгут
В любви горящем ложе, в водо-
Вороте, центре бытия, в изгибах губ
Безгрешных, вселенских почек завязи. Исхода
Не избыть. Она с ним расцвела на тающем снегу.
 


Автор: Эта поэма, на мой взгляд, самый сильный (из до сих пор мною переведенных) текстов Дилана Томаса с точки зрения его философской эпичности и, если можно так сказать, солипсизма наизнанку. Своего рода поэтический «Портрет Дориана Грея», в зеркале которого я увидел себя и (как мне кажется) ты увидишь себя. Только, пожалуйста, не воспринимай это сходство фигурально — оно «опосредованно», но удивительно точно.

Читатель: Никак не мог подобрать ключ к этому стихотворению, нащупать эмоцию, повод. Без этого мне трудно. Как всегда, пытался самостоятельно прочитать оригинал, что было совсем не просто. А позавчера с утра, еще полусонный, включил компьютер, перечитал твой перевод, и он, наконец, как-то зацепил меня и зазвучал. Видимо, мне как раз не хватало этой частичной потери сознания (беспамятства).

Как всегда, твой перевод — это вдохновенное «приношение» Дилану Томасу. (Я не буду все время интеллигентно оговариваться «с моей точки зрения» или «как мне кажется». Это очевидно. Так что не обращай внимания на безапелляционность.) Перевод и оригинал близки не столько образностью, сколько страстностью. Ты иногда даже более яростный. К примеру, «заплеванное ложе»… The spit здесь, скорее, «вертел» (в одном ряду с «котлом»), чем «плевок». Или у тебя «кот-крысолов в прыжке по стойлам сеет смуту», а у Д. Т. the mousing cat stepping shy (всего лишь крадущийся за мышкой кот). Я себе представляю твоего здоровенного котяру (крысы — это тебе не мышки), от которого в стойлах лошади шарахаются. Ну, и так далее… И даже перевод названия у тебя не простенькое «Зимняя сказка» или «Сказка зимы», как у всех прочих, а эмоциональное «Беспамятство зимы». Кстати, почему? Просто чтобы совпало название и первая строка, как в оригинале, или что-то сверх того?

В этом ряду даже удивительно, что ты dust переводишь как «пыль», когда можно как «прах» (в данном контексте мне даже так больше нравится).

Возможно, у Дилана Томаса немножко иная интонация, чем у тебя. Зима у него образ (состояние) не только холода, одиночества и смерти, но и богооставленности (поэтому молитва). У тебя этот ужас утраты менее чувствуется. Вряд ли я смогу внятно объяснить, в чем тут дело, но почему-то у меня такое ощущение.

Обратил внимание, что у Дилана Томаса рифмуются в основном односложные и двусложные слова и часто встречаются слоги с b и d. Отсюда такое колокольное звучание. По-русски этого, видимо, не добиться. Но у тебя эффект «колокольности» присутствует в гораздо большей мере, чем в других переводах (я еще нашел несколько). Впрочем, они все выглядят прозаично и звучат вяло, хотя перевод Бетаки достаточно проникновенный.

Из придирок. «В смертельном сне объята». Правильнее было бы «смертельным сном объята». Или это твоя сознательная «вольность»?

Автор: Я благодарен тебе за очень верное твое определение, данное по поводу моего отношения к Дилану Томасу. Это действительно «приношение» (что еще чуть-чуть — и перерастет в один из фильмов Тарковского). А твоя следующая фраза — именно то, что я сам испытал, переводя этот текст Дилана Томаса: «частичная потеря сознания (беспамятство)». Отсюда и название, а его повторение в первой строчке текста есть следование Дилану Томасу (у которого первая строчка текста практически повторяет название). При этом, по-моему, самое главное в чувственно-ассоциативном рефлексировании по поводу этого текста — это подсознательное осознание двух пар героев: зимы — весны и автора — женщины-птицы (здесь у Бетаки лучше. Я понимаю, что птица у Томаса здесь, конечно же, не просто животное, а любовь и she-bird заслуживает чего-то большего в русском эквиваленте, как, например, she-bear — медведица, не просто медведь женского рода, а чуть ли не матерь человеческая. Не случайны в этом контексте названия созвездий — Большая Медведица и Малая Медведица: Матерь и Дочь человеческие) или, что даже лучше, любви — одиночества. При этом зима хоть пока и не побеждается весной, но впадает в беспамятство (оцепенение), а любовь, наоборот, побеждает одиночество. Эта борьба двух природных явлений и двух человеческих чувств происходит от самой первой до самой последней строфы. В первой нет даже и тени весны, а зима «правит балом» (the snow blind twilight ferries over the lakes), но это не значит, что весна побеждает (23 строфа — Time buries the spring weather). Весна появляется, но пока еще уступает зиме. С одиночеством и любовью все как раз наоборот (3–4 строфы Torn and alone in a farm house in a fold Of fields исамая последняя строка And she rose with him flowering in her melting snow).

Теперь несколько слов о форме. Музыка поэзии Дилана Томаса — музыка особая, основанная на очень сильном внутреннем ритме и очень «экономном» (извини за такой прозаический термин) использовании слов. Ритм этот бывает простым, как, например, здесь:

Your breath was shed
Invisible to make
About the soiled undead
Night for my sake
 
A raining trail
Intangible to them
With biters tooth and tail
And cobweb drum
 
A dark as deep
My love as a round wave
To hide the wolves of sleep
And mask the grave.


В этом тексте внутренний ритм задается такой структурой строфы: первая строка — 4 ударных слога, вторая и третья строки — по три ударных слога, четвертая строка — 4 ударных слога. При этом внутренний ритм (как внутристрофный, так и межстрофный) сохраняется на протяжении всего текста.

А может быть очень сложным, как, например, в этом тексте, который я сейчас перевожу (There Was A Saviour):

There was a saviour
Rarer than radium,
Commoner than watercrueller than truth;
Children kept from the sun
Assembled at his tongue
To hear the golden note turn in a groove,
Prisoners of wishes locked their eyes
In the jails and studies of his keyless smiles.

В этом тексте в каждой строфе имеются три внутристрофных ритма (первый ритм — первая и вторая строки по три ударных слога в каждой; второй ритм — третья и шестая строки — по шесть ударных слогов в каждой; третий ритм — четвертая и пятая строки — по четыре ударных слога в каждой; и, наконец, четвертый ритм — седьмая и восьмая строки — по пять ударных слогов в каждой). Такая сложная комбинация внутристрофных ритмов сохраняется на протяжении всего текста (состоящего из пяти строф), придавая ему единый межстрофный ритм. Но… кроме последней строки текста(Unclenched, armless, silk and rough love that breaks all rocks). Эта строка имеет слишком много ударных слогов (и поэтому имеющийся внутренний ритм по ней, что называется, «размазан») и в ритмическом плане не согласуется с предыдущей (Exiled in us we arouse the soft), которая состоит не из пяти, а лишь из четырех ударных слогов (ударными слогами в английской речи не являются артикли и местоимения). На мой взгляд, это было сделано Томасом осознанно, поскольку две последние строки представляют собой «манифест» текста: многоликая и многогранная любовь разбивает даже скалы. И здесь Томас «в угоду» содержанию пожертвовал ритмом. Когда слушаешь чтение Томасом своих собственных стихов, поражаешься, как умело он артикулирует ударными слогами, что создает просто завораживающий единый звуковой ритм текста. Добиться такого звучания в русском языке очень непросто, а профессиональные переводчики в погоне за дословным переводом, просто игнорируют (или не могут достичь) этот ритм. Прочитай вслух и послушай, как читает Томас седьмую строфу A Winter’s Tale (есть еще Ричард Бертон — https://www.youtube.com/watch?v=D0KWL7A3t0k, — но, на мой взгляд, его чтение гораздо слабее авторского):

He knelt on the cold stones,
He wept from the crest of griefhe prayed to the veiled sky
May his hunger go howling on bare white bones
Past the statues of the stables and the sky roofed sties
And the duck pond glass and the blinding byres alone

Структура этой строфы такова: очень короткая и сильная первая строка (всего три ударных слога), которая задает внутристрофный ритм всей строке, а затем четыре строки с довольно «размазанным» по строке ритмом (аж по шесть ударных слогов в каждой). И тем не менее сохраняется внутренний ритм всей строфы, а рифмуются при этом первая, третья и пятая строки, а также вторая и четвертая. Слов, кстати, во всей этой строфе менее пятидесяти (49).

А теперь прочитай эту строфу в переводе Бетаки:

Он, готовый к любви, но покинутый в голых годах,
Стоял на коленях, на этих холодных камнях,
Рыдал на вершине горя, молился небу, затянутому и белому,
И неутоленность его стонала в белых костях,
И через недвижные статуи лошадей в конюшнях летела
 
За стеклянный утиный пруд,
За ослепительные коровники… Может, тут
Одиночество неутоленное наконец долетит
В дом костров и молитв?
 

Мало того, что в погоне за «точностью» перевода переводчик волюнтаристски добавил к пяти имевшимся срокам строфы еще четыре и количество слов увеличилось почти на 20 % (до 58), но совершенно пропал внутренний ритм строфы. А теперь еще раз — мой перевод этой строфы:

Он преклонил колени на холодный
Камень, стонал, боготворил вуалевое небо.
Да будут кости белые его у голода холопы,
А монументами — свинарник, ясли, невод…
И зеркало пруда, коровника колоды

 

Несмотря на значительное уменьшение количества слов (на 75 % — до 28) не только сохранен на русском языке внутренний ритм строфы и ритмика (рифмы между строками), но и смысл этой строфы. Чем жертвовать при переводе поэзии — точностью (до подстрочной дословности) или ритмом и ощущением? Для меня этого вопроса не существует…

И, наконец, отмеченные тобой частности.

  1. «Там, далеко в полях, где поли еще ни след, ни запах». Здесь, конечно же, опечатка (заметил ее, когда уже послал тебе перевод). Читаться должно: «Там, далеко в полях, где плоти еще ни след, ни запах».

  2. «В смертельном сне объята». В оригинале: 
    For the bird lay bedded
    In a choir of wingsas though she slept or died,

Буквальный перевод: как будто она спала или умерла

«Смертельным сном объята» будет штампом, в котором буквально объединены сон и смерть. Моя «неправильность» делает взаимоотношения между сном и смертью несколько более опосредованными (у автора «спала ИЛИ умерла», то есть он не знает, что же происходит с птицей). У меня сон остается смертельным, но даже в этом смертельном сне она объята жизнью (далее в строфе — «грудь обнажила женщина»). У российского режиссера Попогребского есть фильм под названием «Как я провел этим летом» (обрати внимание: не «Как я провел это лето», что есть штамп). Вот эта эпатажная неправильность Попогребского подчеркивает сложность взаимоотношения героя и какого-то периода в его жизни.

  1. Dust — пыль или прах? Мне кажется, что в данном контексте (Dust in the buried wood) более выспренное «прах» разрушает ощущение вполне приземленной сцены. Однако, и здесь, и далее по тексту появление у меня того или иного слова диктуется ощущением, которое и подсказывает мне русскоязычный «словозаместитель» в отличие от добросовестных переводчиков, желающих документально отразить авторский текст, что называется «слово за словом», а в результате, как ты правильно заметил, переводы «все выглядят прозаично и звучат вяло». А по-другому и быть не может, поскольку ритмика и ритм англоязычной и русскоязычной речи совсем разные…

Читатель: Я еще раз убедился, как безнадежна и бессмысленна задача «адекватного» перевода. Я рискнул сам перевести ту самую строфу (и три строки следующей), которую ты сравниваешь в твоем переводе и переводе Бетаки. Я добросовестно попытался сохранить смысл этого куска (насколько он мне открылся) и его образный строй (в той мере, в какой мне оказался по зубам «невозможный» английский Дилана Томаса).

Он преклонил колени на холодные камни,
Он стенал на вершине горя, он молил затянутое пеленой небо
Утолить его голод, воющий над обглоданными белыми костями,
Отпустить его прочь от застывших конюшен, крытых небом свинарников,
стекла утиного пруда, слепящих глаз коровников, чтоб одинокий,
 
Он мог войти в дом молитв
И пламени, где должна прозреть
его ослепшая от снега и натиска белых логовищ любовь.

 

Конечно, никакой поэзии у меня не получилось, да я не ставил перед собой столь непосильную задачу. Я просто зафиксировал то, что я «вычитал» у Д. Т., одновременно почти полностью разрушив его эстетику. И, видимо, не существует никакого способа соединить без потерь эти две компоненты в русском переводе. Даже если мой перевод содержит некоторые смысловые ошибки (что вполне вероятно), в оригинале я не смог обнаружить ни персонажа, «готового к любви, но покинутого в голых годах», придуманного Бетаки, ни, тем более, твоих «холопов» и «невода». Бетаки слишком разъясняет оригинал и на этом пути теряет его обаяние, а ты, махнув рукой на буквальный смысл, пытаешься воспроизвести именно обаяние. Но Д. Т. в анализируемом куске отталкивается от зимнего пейзажа, а ты — от Д. Т. Отсюда совершенно невозможный зимой «невод». А уж у других переводчиков чего только нет, вплоть до «…потрясенный, он встал на колени / И молился … На вершине любви…», хотя у Дилана Томаса явно «на вершине горя».

Приходится констатировать, что не может быть никакого «русского Дилана Томаса», как не может быть русского Шекспира или Гете. И русскоязычному читателю не стоит говорить: «Я люблю Шекспира», но только «Я люблю Шекспира в переводе Пастернака» (или Лозинского, или еще кого-то). Любить Дилана Томаса можешь ты, поскольку тебе посильна его поэзия в оригинале, а не владеющим в достаточной мере английским остается любить или не любить твои или чьи-то еще переводы. У читателя, увы, нет инструмента для измерения близости перевода к оригиналу — тем более что пространство поэзии многомерно, и линейку тут не приложишь.

Автор: Твой перевод удивительно хорош и на порядок превосходит переводы профессиональных переводчиков, которые посылал тебя я и которые ты нашел сам. В нем есть и точность образов, и внутренний ритм (хотя он и лишен рифмованности, присущей оригиналу). Ты даже более «экономно» обошелся с образным, но многословным русским языком, уложившись всего в 61 слово (в противовес 74 словам английского). И все же… наш заочный диалог начинает напоминать дискуссию между верующим и атеистом о Всевышнем по вопросу наличия (или отсутствия) этого Всевышнего — аргументы с обеих сторон здесь бессмысленны, поскольку бесспорных доказательств «за» и «против» нет (и никогда не появится). Вопрос переводится здесь в плоскость веры и неверия (что есть тоже вера, только со знаком «минус»), о чем просто вопит вся мировая литература.

Поэтому еще раз хочу обратить твое внимание на то, что мы здесь переводим ПОЭЗИЮ, что сделать безумно трудно и что ты и сам признаешь («Конечно, никакой поэзии у меня не получилось»). А вот я хочу, чтобы получилось, при этом не жертвуя оригиналом, а переводя его в другую языковую среду не просто на уровне второй сигнальной системы (речи), а где-то между первой (органами чувств) и второй. Именно МЕЖДУ, т. е. в подсознательном чувственно-ассоциативном континууме. Тем не менее попытаюсь для тебя реконструировать эту методологию при движении в обратном направлении. Итак:

Мой перевод

 

Он преклонил колени на холодный
Камень, стонал, боготворил вуалевое небо.
Да будут кости белые его у голода холопы,
А монументами — свинарник, ясли, невод…
И зеркало пруда, коровника колоды
В молельном оказались сне,
 
И пламени язык, с которым он бродил
По той любви незрячей, по белым междометьям…

Обратный перевод

 

He knelt on the cold stones
He groanedhe worshiped the veiled sky
 
May his white bones be the hungers villains
 
And stieshayracksand seine be his statues
 
The pond glass and the barns stakes
Into the dream of prayers
 
And fires that he prowl with
Along his blind love and white exclamations

Оригинал

 

He knelt on the cold stones
He wept from the crest of griefhe prayed to the veiled sky
 
May his hunger go howling on bare white bones
 
Past the statues of the stables and the sky roofed sties
 
And the duck pond glass and the blinding byres
Into the home of prayers
 
And fires where he should prowl down the cloud
Of his snow blind love and rush in the white lairs.

 

Я практически дословно перевел мой русский перевод Томаса обратно на английский, и, как мне кажется, смысл оригинала совершенно не утерян, как и общий его чувственно-ассоциативный настрой — одиночество, стенания, мольбы, превращение простых сельских строений в сознании в монументы какого-то намоленного действа, незрячая любовь-бродяга… А теперь, на мой взгляд, частности, которые и делают перевод оригинальных стихов поэзией на языке иностранном по отношению к оригиналу и родным для иноязычного читателя:

  1. May his hunger go howling on bare white bones (Дилан Томас) Утолить его голод, воющий над обглоданными белыми костями (твой дословный перевод) Да будут кости белые его у голода холопы (мой поэтический перевод). Голод, воющий над обглоданными костями — конечно, очень сильный образ, который вызвал у меня ассоциацию с костями (холопами) павшими ниц перед голодом (хозяином). Этот образ ни в коей мере не противоречит образу оригинала, поскольку его «этимология» все равно не может быть понята нами полностью (а автор уже мертв) и представляет собой риторический вопрос о наличии или отсутствии Всевышнего.

  2. Of his snow blind love and rush in the white lairs(Дилан Томас) Его ослепшая от снега и натиска белых логовищ любовь (твой дословный перевод)

По той любви незрячей, по белым междометьям… (мой поэтический перевод). Как и в прошлом примере, скитания незрячей любви в снегу вызвали у меня образ чего-то бесплотного, оставляющего следы, похожие на восклицательные знаки. И опять же, «этимология» образа незрячей любви среди логовищ понятна только самому Томасу (хотя, не уверен, даже и в этом) и поэтому каждый здесь вправе применить свой визуальный образ этой любви, затерянной в белых снегах.

Что касается остальных, отмеченных (например, невод и кот-крысолов) и не отмеченных (например, ясли, колоды) тобой «несоответствий», то они совершенно не изменяют дух оригинала и являются частью общего ритмического строя ПОЭТИЧЕСКОГО перевода. Кстати, о неводе — сам видел развешенный на заборе зимой обледенелый невод, стучавший по дереву как костяшки пальцев по столу… А кот?.. Ну, ведь согласись — красиво: «кот-крысолов в прыжке по стойлам сеет смуту». И какая для русскоязычного читателя разница — ловит ли он мышку или крысу, крадется или ловит ее в прыжке. Это же ОБРАЗ!

Читатель: Размышляя о твоем чувственно-ассоциативном методе, я пришел к выводу, что эта история не вполне из области перевода, а скорее из области собственно поэзии. Как мне кажется, у тебя все-таки амбиции не столько переводчика, сколько поэта. Но жизнь для тебя, видимо, недостаточно концентрированный материал для стихов, она тебя не зажигает в должной мере, в ней ты не обнаруживаешь той «критической массы», которая рождает цепную реакцию поэзии. Но в чужих стихах, созвучных не только твоему внутреннему миру, но и поэтическому чувству, ты такую критическую массу находишь. И судить бы твои переводы, по гамбургскому счету, нужно не с точки зрения лексической или метафорической близости к оригиналу, и даже не с точки зрения смысловой и эмоциональной близости, а с точки зрения поэтической эквивалентности. Но для этого читатель должен быть в полной мере двуязычным. Я, к сожалению, таковым не являюсь, хотя и пыжусь со своими переводами. Объективно единственно доступным для меня суждением было бы: «Мне нравится Дилан Томас в переводе Бориса Аронштейна». И то, что я перехожу эту грань и позволяю себе какие-то сопоставления с оригиналом, есть скорее результат дилетантского и эгоистичного удовольствия, которое я получаю от одновременного погружения в оригинал и перевод, чем достойная твоих трудов критика.

В завершение диалога, как всегда, несколько других переводов этой поэмы Дилана Томаса

Зимняя сказка

 

Эту сказку зимы
Снежный сумрак слепой над озерной волной
С дальней фермы влечет сквозь поля на плаву и холмы,
Сквозь ладони ковшом, и скот племенной
Дышит в чуткий холст средь безветренной тьмы.

Звезды холодом жгут,
Пахнет сено в снегу, вещий сыч вопит
Вдали меж загонов, и мертвый приют —
Фермерский дом белым дымом овечьим набит;
Нахлобучен клобук, — сказка сложена тут.

Мир состарился, и на звезде
Веры, чистой, как хлеб, как складчатый снег,
Свитки пламени, что полыхали везде,
В голове и в сердце его, развернул человек
Истерзанный, сирый, на ферме и в каждой гряде

 
Полей. И жар камелька
На его островке, средь пурги, в снеговом серебре,
И кудель холмов, и насесты, что дремлет, пока
Сквозь дворы не прочешет свой вопль петух на заре,
И рассветный люд побредет, отступаясь слегка
 
Со своими скребками. Скот
Шевельнулся; шмыгнул застенчивый кот-мышедав;
Стучат башмаками доярки; навис небосвод;
К кормушкам метнулись куры стремглав;
Вся ферса проснулась для чистых и честных работ.

Преклонясь, он молился в слезах
О скребке, чугунке, весь в лучинах слепящих лучей,
О чаше, ломте, средь размаха теней впотьмах,
В спеленутом ломе, в скольженье ночей,
На гребне любви, покинутый, вверженный в страх.

От гордой тоски он рыдал,
Смутному небу молился, и, к булыжникам стылым припав,
Чтоб со стоном, по голым мослам, его голод шагал
Вдоль статуй конюшен, стойл поднебесных, канав,
Убогих лачуг, прудовых утиных зеркал,
 
В теплый, набожный дом,
Куда он тайно должен рухнуть с высот
Своей незрячей любви, в нору, погребенную льдом;
Он горем нагим обожжен, хоть ветер не несет
Сквозь ладони ковшом, ни звука в затишье пустом;
 
Лишь голод ворон
Напряженный бураном, в разливе хлебной воды,
Взвился над нивой, истаял; стаям — урон.
Но пощадит его огонь безымянной беды,
Когда остывший, как наст, долинами двинется он

В ночь впадающих рек,
Чтоб в затоне беды утонуть, залечь, сжавшись комком
В средоточье желанном, безгрешном, белом, как снег,
В нелюдской колыбели, на брачном ложе таком
Богомольцем отверженном, свет потерявшем навек.

- Дайте волю мне, бедняку! —
Он вскричал. — Погрузите в любовь, как в елей!
Пусть невеста вберет мою нагую тоску.
Не цвести мне средь белосемянных полей
Или в миг обмирания плоти на полном скаку.

 
Чу! Поют без конца
В усопших селах певцы. На зерненных крылах,
Чтоб зимнюю сказку прочесть ветром мертвеца,
Летит соловьиха — лесов похороненных прах.
Бормочет в иссохшем ручье водяная пыльца.

Твердит: Я скачу!
Колокольный, полный, исчахший поток. Трезвонит роса,
Осыпав помол листвяной и лишенную блеска парчу
Погоста снегов. В полых скалах гудят связанных ветром струн голоса.
Время поет в спутанной, мертвой капели снегов. Чу!
 
Эта рука или гуд вдали,
В древней земле, скользнувшей в отверстую дверь,
От гуда, оттуда, в стужу наружу, к хлебу земли.
Как невеста горящая, птица лучится летящая. Верь!
Птица взошла на заре, и груди ее, в багреце, в серебре низошли.
 
Глянь! Плясуны пускаются вскачь
По снежным пожням, как пыль голубей под луной.
Трупы кентавров, могильные брюха ликующий кляч
Случив, превращают сочащиеся белизной
Стойла в птичники. Мертвый бредет за любовью пугач.
 
В скалах ветвей филигрань
Взвилась, как на трубный сигнал. Дряхлой листвы
Иероглифы пляшут. Нити веков на камнях сплетаются в ткань.
Арфа пыльцы водяной бренчит среди синевы
Складок полей. Для любви встала птица давно. Глянь!

Дикие взмыли крыла
Над поникшей ее головой; пернатый летел
Голос нежный сквозь дом, и звучала хвала
Ликовало паденье: ведь человек захотел
Одиноко пасть на колена в долине, что чашей была,
 
Пасть в пелене, в тишине,
У скребка, чугунка, на лучиннослепящем свету;
Птичье небо и голос пернатый манили вдвойне,
И он, за горящим полетом, как ветер взмыл в высоту,
Вдоль незрячих риг и хлевов затишной формы в снежной стране.

Как погибли дрозды,
Как священство, на кольях года, в спеленутых грядках оград
И над саваном графств подскочили холмы далекой гряды, -
Рванул снеговик меж стволов, потерявших зеленый наряд,
Как олень, продираясь рогами сквозь чащу и льды.

 
Сквозь тряпье и молитвы снизясь, почти
По колена холмам и в мерзлое озеро — плюх!
Ночь напролет скитается, бодрствуя, пти-
Ца, сквозь годы и земли, рой снежных мух, парящих как пух,
Внемли и гляди: в гусином щипаном море — птичьи пути.

Птица, невеста, небесная твердь,
Сеянцы звезд, ликованье за гранью поля семян
И кончины скачущей плоти, горящая водоверть,
Беда, небеса, небосвод, могила, туман.
В дальней, древней стране дверь ему распахнула смерть.
 
И на белый хлеб, на горбы
Холмов, на чашу формы птица сошла
К полям на плаву, долу речному, рядом городьбы,
К прудам, где он молил о приходе последнего зла,
О завершении сказки в доме огней и мольбы.

Танец погиб
На белизне; в поле нет зелени боле, мертвый затих
Певец в оснеженных селеньях желаний, что в глуби глыб
Хлеба прожгли иероглифы птиц золотых,
И на стекле прудов конькобежные очерки рыб
 
Летучих. Лишился обряд
Соловьихи и трупа клячи-кентавра. Иссох водоем,
Нити веков на камнях до утра трубного спят,
Стихла радость; время хоронит весну, что втроем,
С воскресшей росой и рудой гудела и прыгала в лад.
 
Вот, уложена птица в псалом
Клироса крыл: не то дремлет, не то умерла.
И был он отпет и обвенчан скользящим крылом,
И сквозь лоно невесты, что все вобрала, —
Женогрудой птицы с небесным челом, —
 
Его повлекли назад,
К брачному ложу любви, в завихренный затон,
В средоточье желанное, в складки врат
Рая, в тугосплетенный вселенский бутон,
И она расцвела и взмыла с ним в свой снегопад. 
 
Перевод Арк. Штейнберга

 
Сказка зимы
 
Вот она, сказка зимы:
С фермы, что в чаше долины, мрачными полями,
Через озера слепые сумерки эту сказку переправляли,
Она скользила украдкой без ветра под незримыми парусами,
Сквозь прозрачное дыханье скота,
Отталкивая снежинки тьмы,
 
Сквозь звезды, что падали с холодной тоской,
Сквозь запахи сена,
Сквозь крик далекой совы в складках снега,
Сквозь промерзшую овечью шкуру белого дыма
из трубы дома,
Дыма, плывшего по долинам, окаймленным рекой,
 
Над которой была рассказана эта сказка. Она так проста!
Однажды, когда мир стал стар,
На звезде, где, как медленный хлеб, вера чиста,
Как пища и пламенный снег, один человек
Свиток пламени, тлевшего в сердце, размотал.
 
Одинокий, израненный человек в деревенском доме у края
Полей. И пылая
На своем острове, в круге каминного света,
Где вокруг — только стены крылатого снега,
А за ними, как шерсть, холмы навоза белы,
 
Где куры до середины дня
Знобко спят на насесте, пока петушиный выкрик огня
Не прочешет укутанные дворы.
И вот уже люди из мглы
Ранние, утренние, проковыляют с лопатами. Зашевелится скот,
Осторожной походкой на охоту выступит кот,
 
Встрепенутся
Хищные птицы в пушистом зимнем оперении,
Молочницы мягко пройдут башмаками по упавшему небу,
И ферма проснется, приступит к своим делам в сумраке снега…
А он, в танцующей тени, перед ломтем хлеба
 
И чашкой молока
Стоял на коленях, рыдал, молился,
Возле черного вертела и закопченного котелка
В ярком свете древесного огня,
В доме, укутанном снегом, в глубокой ночи, не помнящей дня.
 
Он, готовый к любви, но покинутый в голых годах,
Стоял на коленях, на этих холодных камнях,
Рыдал на вершине горя, молился небу, затянутому и белому,
И неутоленность его стонала в белых костях,
И через недвижные статуи лошадей в конюшнях летела

 
За стеклянный утиный пруд,
За ослепительные коровники… Может, тут
Одиночество неутоленное наконец долетит
В дом костров и молитв?
 
Оно крадется по облакам любви, ослепленной
Снегом, и устремляется в белые овечьи загоны,
И нагое «необходимо»
Вдруг ударит его, стонущего склоненно,
Но никакой звук не пройдет через слепленный воздух,
Только ветер натянет струну в темноте морозной,
Птичий голод слегка прошуршит в кукурузе сонной,
И — мимо, мимо…
 
Безымянная жажда шаг за шагом
Скрутит его, пылающего, потерянного, леденеющего, как снег,
А нужно, нужно бежать по извивам долин, по оврагам
Между впадающих в ночь рек,
И он тонет в сугробах жажды, пока, наконец, усталые ноги не лягут…
 
Он свернется ничком в набитом желаниями центре белой
Страсти, в поисках брачной постели,
В поисках нечеловеческой колыбели этой,
Не теряя веру, но утопая в снегах, нагроможденных кругом,
Будто бы выброшенный из Света.
 
Заблудившись в глубинах любви душой измятой,
Он молился об избавлении от жажды, чтобы ослаб его страх,
Чтоб забылась его невеста,
Его всепоглощающая нужда, — та,
Которая разрастается бесконечно в белосемянных полях,
Отставая от времени, безудержно скачущего куда-то.
 
Слушай, как поют менестрели в ушедших навек деревнях!
Соловей среди тьмы,
Мертвый в захороненном лесу, на жилистых крыльях пока
Еще кружит и пишет по мертвому воздуху сказку зимы
Голосом бывшей воды из пересохшего родника.
 
Еще звучит и скачет, чудом сохранив душу,
В колокольном лае камней этот бывший ручей,
Словно роса звенит на шершавой и ломкой листве,
На бескрайной паперти снега,
а вырезанные ветром рты камней
Превратились в оголенные струны. Слушай:
 
Время поет. Поет тут и теперь
Над замысловатым круженьем клубящегося снега.
Рука или голос
В минувшую страну распахнули темную дверь,
И пылающей невестой пробудилась, встала
Птица-женщина над землей, над хлебом,
И на груди ее белое и алое засверкало!
Гляди. Танцоры! Вот:
На зелени, заваленной снегом, но все же буйствующей в лунном свете.
(Или это прах голубей?
Вызывающее ликованье коней,
Которые подкованы смертью и топают по этим
Белым выгулам фермы?)
Мертвый кентавр лежит,
А мертвый дуб за любовью спешит.
 
Руки и ноги, вырезанные в камне,
Вскакивают, словно по зову трубы. Странная
Каллиграфия старой листвы пляшет устало,
Возрастные круги на пнях свиваются в покрывало,
Голос бывшей воды щиплет струны арфы в складках полей.
И встает для любви женщина-птица далеких дней:
 
Мягкий перистый голос
Летает по дому, будто женщина-птица стала молиться,
Распахнув дикие крылья над головой,
И стихии медленной осени счастливы все до одной,
Что вот стоит человек на коленях один в чаше долин,
И так спокоен под снежным покровом
У закопченного чайника в свете пылающих дров он.
 
Птичье небо перистым голосом заклинает
И летит он — полет его воспламеняет —
Над безветренной фермой летит за слепые коровники и сараи…
А на изгородях черные птицы —
Как мертвые священники, укутанные в сутаны,
Над белыми ризами земли холмы из невнятной дали
Подплывали к дубам в снежных султанах
И через сугробы зарослей лосино-рогатых перелетали.
 
Дрожит одинокий листок — пугало снега.
Лохмотья спадают, молитвы катятся по склону холма,
На окоченелых болотах их останавливает зима,
И за пробуждением бредут через край неба
Птицы-женщины сквозь белые времена,
Сквозь летучие племена
 
Медленных снежинок.
Слушай, смотри!
Вот она плывет по морю, ощипанному гусями,
Небо, птица, невеста, облако, жажда, звезда,
Кем-то посаженная на радость, за полями, за временами,
Плывет верхом на умирающей плоти.
Куда? Куда?
 
Мгла горящей купели небес… (А на дальней земле могила
Ворота смерти ему давно растворила).
И опускается женщина-птица
На бесхлебную кручу над фермой, лежащей в ладонях холмов,
Над озерами и полями, плывущими вдоль извилистых берегов,
Над долинами, где о последнем убежище не устает он молиться.

 
Молится он о доме молитв и огней.
Сказке конец.
И больше не прорастет увядающий зеленью танец,
Менестрель умирает. И начинается пение там, где снег,
Где вырезали когда-то фигурки птиц
На корках теплых хлебов в деревнях желаний.
 
И по замерзшим озерам скользили призраки рыб
На летучих коньках-плавниках, и резали песнь соловья. А это —
Не кентавр, а только труп лошади среди каменных глыб…
Снова сохнут ручьи,
И круговые линии возраста спят на пнях до трубы рассвета.
 
Торжество затаилось. Умолкли слова.
Время хоронит погоду звенящих апрелей,
Которая скакала свежерожденной росой,
Потому что вот она — лежит на постели,
Словно спит, эта женщина-птица, или вовсе мертва?
 
Крылья ее распахнуты, гимны пропеты.
И его обручают…
Но с кем?
Ведь между ляжками той невесты, которая всех и все поглощает
Женщина-птица встает, устремясь к небесному свету,
И улетает совсем…
 
А он все пылает на ложе невесты,
На ложе любви, в центре того, что похоже на водоворот,
Переполненный желаниями в складках Эдема, в кругу
Вечного бутона вращающейся вселенной,
Где Женщина-Птица встает,
Расцветая с ним вместе на истаивающем снегу.

 

Перевод ВасБетаки